Мне было жалко эту странную женщину с фигурой подростка. Я даже погладила её по голове. Но, когда она, обрадовавшись моему порыву, схватила мои руки и стала их целовать, я почувствовала к ней неприязнь, граничащую с отвращением. В этот момент я уже вся была в мыслях о Москве. Меня волновало то, как мы впишемся в новую реальность. Ведь за эти годы, что нас не было в стране, произошли большие перемены. Мы возвращались на пустое место. И именно это занимало мою голову. А не Жанна.
Солнце било в глаза, резало так, будто кто-то засыпал их песком. Как назло, я забыла тёмные очки. Машина неслась по автобану на скорости сто шестьдесят. Я привыкла к такому темпу, хотя не раз попадала под глаз аппарата и получала квиточки из полиции за превышение скорости. Но снова и снова меня несло. Особенно после пары бутылок Мартини.
Приехав в Германию, я впервые попробовала этот почти бесцветный напиток и полюбила его. Дитер приучил меня пить его с зелёными оливками. Солёные ягоды в сочетании со сладким вином казались извращением. Но я привыкла к этому сочетанию и теперь получала удовольствие от него. Как и от многого другого, что раньше посчитала бы извращением…
Извращением была по большому счёту вся моя жизнь. И в прошлом, и в настоящем. Извращением было моё детство, извращением была моя молодость. Извращением было и моё замужество. Я извращённо одевалась, извращённо ела, извращённо любила. А может, всё это нормально? Может, так живут все… просто они об этом не говорят, скрывают… Ведь мы не знаем, как живут другие. Мы видим только то, что на поверхности. То, что нам показывают. А показывать принято только хорошее, правильное, то, что принято считать нормальным. Что происходит за дверью квартиры, в спальне этих чинных людей, не знает никто…
— Рита уехала, — думала я, глотая слёзы. — А я осталась. Что теперь будет? Как жить дальше? Как жить без неё?
Последнее время мы с Ритой почти не виделись, но мысль о том, что я всегда могу к ней приехать, в любой момент, стоит только захотеть, могу поцеловать, растворившись в ней… сама эта мысль давала успокоение. Иногда мы не виделись с Ритой по несколько недель… но стоило набрать её номер телефона, стоило сказать: «Это я, привет!», как она отзывалась своим бархатным грудным голоском: «Привет, роднуля!» и по телу рассыпалась зябь от возбуждения. Рита была не первой моей женщиной. И не последней.
В моей жизни только две женщины занимали место в сердце, в душе, в памяти. Рита и Вероника. Но если Вероника была другом тяжёлого периода времена, когда единение тел было скорее утешением, а не радостью, то Рита… Рита стала любовницей ради удовольствия, ради блаженного удовлетворения плоти, когда мне больше было нечем себя занять, когда не надо было думать о хлебе насущном. Но обе они стали для меня самыми важными женщинами моей жизни. Другие мелькали лишь как яркие картинки калейдоскопа. Появлялись и исчезали. Большинство из них я не помнила уже на следующий день. А эти — Рита и Вероника — мелькнули, но не исчезли. Застряв во мне навсегда. Навсегда ли? Встречусь ли я с ними когда-нибудь? Или они останутся сладкой болью только в воспоминаниях?
Я выросла в Иваново, в большой деревне с женским генофондом. Как известно, там на десять девчонок приходится девять ребят. На самом деле это придумал поэт. Наверное, рифма ему нужна была такая. А в жизни ребят у нас вообще не было. Ну, или почти не было… Во всяком случае, в моём классе на девятнадцать девочек приходилось шесть мальчиков. Но даже среди тех, кто носил штаны, мало кого можно было назвать мужской половиной. Наши будущие мужья с самого детства выглядели жалкими огрызками общества, вялыми и замызганными. Но с возрастом и эти замухрышки куда-то девались. Почему-то мамаши моих одноклассников почти все были разведёнками. Я нередко задавалась вопросом — от кого они все нас нарожали? И куда подевались папаши?
Моя мама работала на ткацкой фабрике, на которой единственным мужчиной был Иван Петрович Гришин, старый и лысый директор. Возможно, был ещё и сторож, и грузчики, но в этих индивидах с трудом проглядывался пол. Моя мама родила меня без мужа, что в те времена было явлением постыдным и осуждаемым, хотя и нередким. Нет, не то чтобы факт внебрачного рождения ребёнка осуждался на собрании. Но бабки у подъезда шушукались, чуть не тыча в такую девушку пальцем.
В моей метрике в графе «отец» стоял жирный прочерк. Я ненавидела этот прочерк, он бил меня прямо под дых и словно вычёркивал меня из жизни. Хотя, впрочем, вычёркивал он из моей жизни не меня, а моего отца. Но, думаю, ему как раз этот факт был по барабану. Если он вообще знал о моём существовании. Меня же этот прочерк здорово подкосил, когда в первом классе «добрая» учительница, перечитывая список учеников, называла всех по имени и фамилии, затем проговаривала имена родителей, как бы сверяя правильность. На мне она споткнулась. Назвав имя и отчество матери, она сделала паузу и произнесла: «в графе „отец“ прочерк». И тяжело вздохнув, будто на похоронах, перешла к следующему ученику.
Эти громкие слова — «прочерк в графе отец», слившись в единый длинный слоган, и реализовавшись в конкретную плётку… стегнул меня по душе, оставив ровный, но глубокий порез. В этих словах сосредоточился стыд за мать, которая «нагуляла» меня. И стыд этот передался мне, засев в голове навсегда. Пусть у половины класса родители были в разводе, и при чтении учительница об этом говорила, но ведь у них были отцы… пусть не жили с ними. Пусть кто-то из них находился в местах отдалённых и не очень. Но они были!